Ну, а нервы мои, разумеется, были в страшнейшем разволнении, и я весь этот новый суд и следствие ненавидел!.. Да и для чего, до правды, эти новые суды сделаны? Все у нас прежде было не так: суд был письменный, и що там, бывало, повытчики да секретари напишут, так то спокойно и исполняется: виновный осенит себя крестным знамением да благолепно выпятит спину, а другой раб бога вышнего вкатит ему, сколько указано, и все шло преблагополучно, ну так нет же! – вдруг это все для чего-то отменили и сделали такое егалите и братарните, что, – извольте вам, – всякий пройдисвiт уже может говорить и обижаться! Это ж, ей-богу, удивительно! Быть на суде, и то совестно! То судья говорит, то злодiй говорит, а то еще его заступщик. Где ж тут мне всех их переговорить! Я пошел до старого приятеля Вековечкина и говорю:
– Научите меня, многообожаемый Евграф Семенович, як я имею в сем представлении суда говорить.
А он же, миляга, – дай бог ему долгого вiку, – хорошо посоветовал:
– Говори, – сказал, – как можно пышно, щоб вроде поэзии – и не спущай суду форсу!
– Ну, так, мол, и буду.
И вот, как меня спросили: «Что вам известно?», я и начал:
– Мне, – говорю, – то известно, що все было тихо, и был день, и солнце сияло на небе высоко-превысоко во весь день, пока я не спал. И все было так, як я говорю, господа судьи. А как уже стал день приближаться к вечеру, то и тогда еще солнце сияло, но уже несколько тише, а потом оно взяло да и пошло отпочить в зори, и от того стало как будто еще лучше – и на небе, и на земли, тихо-тихесенько по ночи.
Тут меня председатель перебил и говорит:
– Вы, кажется, отвлекаетесь! А я ему отвечаю:
– Никак нет-с!
– Вы о деле говорите, как лошади украдены.
– Я о сем и говорю.
– Ну, продолжайте.
– Я, – говорю, – покушал на ночь грибки в сметане, и позанялся срочными делами, и потом прочел вечерние молитвы, и начал укладываться спать по ночи, аж вдруг чувствую себе, что мне так что-сь нехорошо, як бы отравление…
Какой-то член перебил меня вопросом:
– Верно, у вас живот заболел от грибов?
– Не знаю отчего, но вот это самое место на животе и холод во весь подвенечный столб, даже до хрящика… Я и схопился и спать не можу…
В залi всi захохотали.
– А какая была ночь: темная или светлая? – вопросил член. Отвечаю:
– Ночь була не темная и не светлая, а такая млявая, вот в какие русалки любят подниматься со дна гулять и шукать хлопцов по очеретам.
– Значит, месяца не было?
– Нет, а впрочем – позвольте: сдается, что, может быть, месяц и был, но только он был какой-то такой, необстоятельный, а блудник, то выходил, а то знов упадал за прелестными тучками. Выскочит, подивится на землю и знову спрячется в облаки. И я як вернулся знову до себя в постель, то лег под одеяло и враз же ощутил в себе такое благоволение опочить, что уже думал, будто теперь даже всi ангелы божий легли опочивать на облачках, як на подушечках, а притомленные сельские люди, наработавшись, по всему селу так храпят, що аж земля стогнет, и тут я сам поклал голову на подушку и заплющил очи…
И я вижу, что все слушатели слушают меня очень с большим удовольствием, и кто-сь-то даже заплакал, но председатель знову до меня цепляется и перебивает:
– Говорите о том: как были украдены лошади?
– Ну, я же к этому все и веду. Вдруг спавшие люди сквозь сон почуяли, где-сь-то что-то скребе. Враз одни подумали, що то скребутся коты… влюбленные коты, понимаете! А другие думали, що то були не коты, а собаки; а то не были и не коты и не собаки, а были вот эти самые бабины сыны злодiи… – Но тут председатель на меня закричал…
– Прошу вас не дозволять себе обидных выражений! А я отвечаю:
– Помилуйте, да в чем же тут обида! ведь и все люди на свiти суть бабины дети, как и я и вы, ваше превосходительство.
В публике прошел смех, а председатель говорит мне:
– Довольно!
А я чую, что публика по мне поборает, и говорю:
– Точно так-с! Если бы я сказал, девкины дети, то было бы яко-сь невовко, а бабины…
Но он меня опять перебивает и говорит:
– Довольно-с уже этих ваших рассуждений, довольно!
А заметно, ему и самому смiшно и публике тоже, и он говорит мне: – Продолжайте кратко и без лишнего, а то я лишу вас слова.
Я говорю:
– Слушаю-с, и теперь все мое слово только в том и осталось, що то были вот сии, – як вы не позволяете их называть бабины сыны, то лучше сказать злодиюки, которых вы посадили вот тут на сем диване за жандармы, тогда як их место прямо в Сибиру!..
Но тут председатель аж пiдскочил и говорит:
– Вы не можете делать указаний, кого куда надо сажать и ссылать! А я говорю:
– Нет-с, я это могу, ибо мои кони были превосходные, и сии сучьи дети их украли, и як вы их сейчас в Сибирь не засудите, то они еще больше красти станут… и может быть, даст бог, прямо у вас же у первого коней и украдут. Чего и дай боже!
Тут в публике все мне захлопали, як бы я был самый Щепкин, а председатель велел публику выгонять, и меня вывели, и как я только всеред людей вышел, то со всех сторон услыхал обо мне очень разное: одни говорили: «Вот сей болван и подлец!» И в тот же день я стал вдруг на весь город известный, и даже когда пришел на конный базар, то уже и там меня знали и друг дружке сказывали: «Вот сей подлец», а другие в гостинице за столом меня поздравляли и желали за мое здоровье пить, и я так непристойно напился с неизвестными людьми, що бог знае в какое место попал и даже стал танцевать с дiвчатами. А когда утром прокинулся, то думаю: «Господи! до чего я уронил свое звание, и як имею теперь отсюда выйти?» А в голове у меня, вообразите, ясно голос отвечает: